Неточные совпадения
— Идиоты, держатся
за свою власть над людями, а
детей родить
боятся. Что? Спрашивай.
Она называла его другом, любила
за то, что он всегда смешил ее и не давал скучать, но немного и
боялась, потому что чувствовала себя слишком
ребенком перед ним.
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали
бояться нас, видя, что мы ничего худого им не делаем. В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были
дети за спиной или
за пазухой.
«Ребята, вязать!» — закричал тот же голос, — и толпа стала напирать… «Стойте, — крикнул Дубровский. — Дураки! что вы это? вы губите и себя и меня. Ступайте по дворам и оставьте меня в покое. Не
бойтесь, государь милостив, я буду просить его. Он нас не обидит. Мы все его
дети. А как ему
за вас будет заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать».
Нас,
детей Затрапезных, сверстники недолюбливают. Быстрое обогащение матушки вызвало зависть в соседях. Старшие, конечно, остерегаются высказывать это чувство, но
дети не чинятся. Они пристают к нам с самыми ехидными вопросами, сюжетом для которых служит скопидомство матушки и та приниженная роль, которую играет в доме отец. В особенности неприятна в этом отношении Сашенька Пустотелова, шустрая девочка, которую все
боятся за ее злой язык.
Таким образом, к отцу мы,
дети, были совершенно равнодушны, как и все вообще домочадцы,
за исключением, быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив,
боялись как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией и притом не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
За мать и
дитя он
боялся!
— Виноват; это тоже школьное слово; не буду. Я очень хорошо понимаю, что вы…
за меня
боитесь… (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите, как я теперь
боюсь и — как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой
ребенок, такой хороший и добрый
ребенок! Ах, как вы прекрасны можете быть, Аглая!
Один раз мать при мне говорила ему, что
боится обременить матушку и сестрицу присмотром
за детьми;
боится обеспокоить его, если кто-нибудь из
детей захворает.
— Только скажу тебе откровенно, — продолжала она, — не во всех
детях я одинаковое чувство к себе вижу. Нонночка — так, можно сказать, обожает меня; Феогност тоже очень нежен, Смарагдушка — ну, этот еще
дитя, а вот
за Короната я
боюсь. Думается, что он будет непочтителен. То есть, не то чтобы я что-нибудь заметила, а так, по всему видно, что холоден к матери!
В последнее время она обходилась с матерью, как с больною бабушкой; а отец, который гордился ею, пока она слыла
за необыкновенного
ребенка, стал ее
бояться, когда она выросла, и говорил о ней, что она какая-то восторженная республиканка, Бог знает в кого!
— В гимназии вместе учились! — продолжал тонкий. — Помнишь, как тебя дразнили? Тебя дразнили Геростратом
за то, что ты казенную книжку папироской прожег, а меня Эфиальтом
за то, что я ябедничать любил. Хо-хо…
Детьми были! Не
бойся, Нафаня! Подойди к нему поближе… А это моя жена, урожденная Ванценбах… лютеранка.
В десятом часу пошли гулять на бульвар. Надежда Федоровна,
боясь, чтобы с нею не заговорил Кирилин, все время старалась держаться около Марии Константиновны и
детей. Она ослабела от страха и тоски и, предчувствуя лихорадку, томилась и еле передвигала ноги, но не шла домой, так как была уверена, что
за нею пойдет Кирилин или Ачмианов, или оба вместе. Кирилин шел сзади, рядом с Никодимом Александрычем, и напевал вполголоса...
— Но я
боюсь, Юрий, твои убеждения ничтожны, я
боюсь, — и она, как пугливое
дитя, уцепилась
за его руку и, устремив на него умоляющий взгляд, то улыбалась, то готова была заплакать.
Перед обедом Лиза пришла к нему и, всё придумывая, что бы могло быть причиною его неудовольствия, стала говорить ему, что она
боится, что ему неприятно, что ее хотят везти в Москву родить, и что она решила, что останется здесь. И ни
за что не поедет в Москву. Он знал, как она
боялась и самих родов и того, чтобы не родить [не]хорошего
ребенка, и потому не мог не умилиться, видя, как легко она всем жертвовала из любви к нему.
Теперь она
боялась Мирона, доктора Яковлева, дочери своей Татьяны и, дико растолстев, целые дни ела. Из-за неё едва не удивился брат.
Дети не уважали её. Когда она уговаривала Якова жениться, сын советовал ей насмешливо...
Он слыл
за очень строгого и грозного и любил, чтобы его
боялись, — и его действительно очень
боялись и даже трепетали
дети.
Фамусов хочет быть «тузом» — «есть на серебре и на золоте, ездить цугом, весь в орденах, быть богатым и видеть
детей богатыми, в чинах, в орденах и с ключом» — и так без конца, и все это только
за то, что он подписывает бумаги, не читая и
боясь одного, «чтоб множество не накопилось их».
— Да, она любит и понимает. Если после моей смерти ей достанется сад и она будет хозяйкой, то, конечно, лучшего и желать нельзя. Ну, а если, не дай бог, она выйдет замуж? — зашептал Егор Семеныч и испуганно посмотрел на Коврина. — То-то вот и есть! Выйдет замуж, пойдут
дети, тут уже о саде некогда думать. Я чего
боюсь главным образом: выйдет
за какого-нибудь молодца, а тот сжадничает и сдаст сад в аренду торговкам, и все пойдет к черту в первый же год! В нашем деле бабы — бич божий!
Тетушка стала объяснять это безнравственностью и тем, что люди бога не
боятся, но вдруг вспомнила, что ее брат Иван Иваныч и Варварушка — оба святой жизни — и бога
боялись, а все же потихоньку
детей рожали и отправляли в воспитательный дом; она спохватилась и перевела разговор на то, какой у нее когда-то женишок был, из заводских, и как она его любила, но ее насильно братья выдали
за вдовца иконописца, который, слава богу, через два года помер.
— Это вы изволили дать на лекарства, — сказал Чаликов дрогнувшим голосом, — но протяните руку помощи также мне… и
детям, — добавил он и всхлипнул, —
детям несчастным! Не
за себя
боюсь,
за дочерей
боюсь! Гидры разврата
боюсь!
— Это она не против тебя, она
за меня
боится! — объяснил Четыхер самодовольно и, обратясь к Артюшке, добавил: — Та же
дитё! Без разума живет. Ей бы в монастыре жить надобно, а она — вон где!
«Если ты
боишься за меня и
за ребенка, то зачем же ты меня мучишь?» — подумала Ольга Михайловна.
Яков (напрягая силы). Мне стыдно назвать тебя братом, Иван. Мне страшно
за твою судьбу,
за детей… я
боюсь, что они назовут тебя…
Соколова. Супруг ваш ошибся, указав на него. Ошибка понятна, если хотите, но её необходимо исправить. Сын мой сидит в тюрьме пятый месяц, теперь он заболел — вот почему я пришла к вам. У него дурная наследственность от отца, очень нервного человека, и я, — я
боюсь, вы понимаете меня? Понятна вам боязнь
за жизнь
детей? Скажите, вам знаком этот страх? (Она берёт Софью
за руку и смотрит ей в глаза. Софья растерянно наклоняет голову, несколько секунд обе молчат.)
А когда Лина умирала, она взяла мужа
за руку и сказала: «Ты не плачь, я не
боюсь умереть, я
боюсь только
за тебя и
детей.
— Да я только перепугалась, что убьет он их, и
за наших
детей боялась, чтобы они русских слов не слыхали. А вас дома нет; я давно смотрела вас, чтобы вы скорее шли, потому что обе дамы с пеленашкой сидят в моей комнате.
Иван Михайлович. Ну, были в вашей школе с Катенькой. Любочка хотела тоже ехать, да
боялась, — она простудилась вчера. Вот и заехали к вам. Ну, я вам скажу, Анатолий Дмитриевич, что
за прелесть эти
дети, что
за такое-этакое! Да, вот истинно славно, славно!
Следя
за его жестом, Назаров вспомнил знакомые ему развалины — сначала он,
ребёнок,
боялся их, потом бегал сюда со Стёпой Рогачёвым добывать медь и железо для грушников [Утильшиков — Ред.]. Это они, бывало, отрывали ручки и петли дверей, шпингалеты рам, таскали вьюшки, рылись, как кроты, не
боясь сторожа, всегда пьяного или спящего.
Николай Иванович. Это-то и значит, что не веришь. Ты думаешь, я не боролся, не
боялся? Но потом я убедился, что это не только можно, но должно, что это одно нужно, хорошо для
детей. Ты всегда говоришь, что если бы не было
детей, ты бы пошла
за мной; а я говорю: если б не было
детей, можно бы жить, как мы живем, мы губили бы одних себя, а мы губим их.
— Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат
за голодных и больных
детей, всю жизнь
боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в вони; их
дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сот-ни лет, и миллиарды людей живут хуже животных — только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх.
Мы закаляем себя, наших
детей, чтобы они не
боялись голода, холода и мы не дрожали бы постоянно
за их здоровье, как дрожат Анна, Мавра и Пелагея.
Чем более я возвращаюсь к воспоминаниям о нем, чем внимательнее перебираю их, тем яснее мне становится, что пономарев сын был
ребенок необыкновенный: шести лет он плавал, как рыба, лазил на самые большие деревья, уходил
за несколько верст от дома один-одинехонек, ничего не
боялся, был как дома в лесу, знал все дороги и в то же время был чрезвычайно непонятлив, рассеян, даже туп.
Маша никак не может понять, отчего все так стоят
за барыню, и почему ее все
боятся: «Она ведь одна, а нас много; пошли бы все, куда захотели, — что она сделает?..» Такие детские рассуждения, ставящие в тупик взрослого человека, чрезвычайно часто случается слышать; они общи всем
детям [, которых не совсем забили при самом начале развития].
Добро бы был при месте большом, женой обладал,
детей поразвел; добро б его там под суд какой ни на есть притянули; а то ведь и человек совсем дрянь, с одним сундуком и с немецким замком; лежал с лишком двадцать лет
за ширмами, молчал, свету и горя не знал, скопидомничал, и вдруг вздумалось теперь человеку, с пошлого, с праздного слова какого-нибудь, совсем перевернуть себе голову, совсем
забояться о том, что на свете вдруг стало жить тяжело…
Добро бы был при месте большом, женой обладал,
детей поразвел; добро б его там под суд какой ни есть притянули; а то ведь и человек совсем дрянь, с одним сундуком и с немецким замком, лежал с лишком двадцать лет
за ширмами, молчал, свету и горя не знал, скопидомничал, и вдруг вздумалось теперь человеку, с пошлого, праздного слова какого-нибудь, совсем перевернуть себе голову, совсем
забояться о том, что на свете вдруг стало жить тяжело…
«Что
за вздор, — подумал я, — чего я
боюсь, точно
дитя.
— Ты всегда был враг своему родному
дите… Кроме зла, ты Лидочке никогда ничего не желал… Смотри, Алексей, как бы бог не наказал тебя
за твою лютость!
Боюсь я
за тебя! Недолго-то ведь жить осталось!
Но мелодрама для
детей и народной массы — безусловно развивающее и бодрящее зрелище. Она вызывает всегда благородные порывы сердца, заставляет плакать хорошими слезами, страдать и
бояться за то, что достойно сострадания и симпатии. И тогдашний водевиль, добродушно-веселый, часто с недурными куплетами, поддерживал живое, жизнерадостное настроение гораздо больше, чем теперешнее скабрезное шутовство или пессимистические измышления, на которые также возят
детей.
Господин Гросс очень забавно перевирал русские слова, и это выходило очень смешно.
Дети тихонько подталкивали друг друга и хихикали ежеминутно. Митька, следовавший
за ними, поминутно зажимал рот обеими руками,
боясь расхохотаться в голос и навлечь на себя гнев господ.
— Оставьте, князь, дайте ей успокоиться, девушки обыкновенно лучше справляются со своими чувствами наедине… Княжна, конечно, потрясена неожиданностью удара… Она привыкла, быть может, к мысли видеть в покойном своего будущего мужа, но чувство едва ли играло первую роль… Княжна
ребенок и еще не знает любви… Этот брак был актом послушания советам окружающих…
За княжну не
бойтесь… На ее здоровье это серьезно не повлияет… Спросите m-lle Лагранж… Не правда ли?
— Мега, я здорова, — засмеялась она в ответ на вопросы Сергея Сергеевича, тоже подавая ему руку, которую он почтительно поцеловал. — Разве стоит
за меня
бояться, мне никогда ни от чего ничего не делается и ничто не пробирает, точно я заколдованная. Даже досадно. А, может быть, кошачья натура, — с новым смехом добавила она. — А вы как тут без меня живете, хорошо ли себя ведете себя, мои милые
дети…
— Прощай, друг, я не останусь у тебя завтракать.
Боюсь, чтобы твои гости, упоенные добрым вином и торжество будущих своих побед не вздумали оскорблять меня
за то, что я не согласен с их шарлатанством. Меня дома ждут жена и
дети, и я в кругу их отдохну от всего, что здесь слышал и видел.
Боюсь за твою головушку,
дитя мое!
К Лебедянцеву его тянуло. Веру Ивановну он видел у себя всего раз. Она пришла не одна, — привела старшую девочку, посидела с четверть часа, на расспросы отвечала мягко, но чрезвычайно сдержанно…
Детей она любила,
за выздоровление жены Лебедянцева не
боялась.
— Ах знаешь ли, Nicolas, Николинька так часто меня мучит, — сказала графиня Марья. — Это такой необыкновенный мальчик. И я
боюсь, что я забываю его
за своими. У нас у всех
дети, у всех родня; а у него никого нет. Он вечно один с своими мыслями.